В фургонах потихоньку теплилась будничная жизнь — на веревках меж ними сохло белье (в том числе залатанные акробатические трико и поблекшие клоунские наряды), кое-где слышалось шкворчание чего-то жарившегося на сковородках (судя по запахам, речь шла отнюдь не о дорогих яствах), доносились обрывки ленивых разговоров, трезвых и пьяных, даже детский плач, а в одном месте Бестужев оказался невольным свидетелем супружеской ссоры, происходившей в фургоне, увешанном афишами шпагоглотателя-огнепожирателя. Он ни словечка не понял из высокопробного венского диалекта, но, судя по интонациям и накалу страстей, там бушевала классическая семейная сцена, даже со швыряньем на пол железной посуды…
Побродив немного в надежде на счастливый случай, он все же остановил неопрятного малого, тащившего охапку сена. Выслушав его и нетерпеливо переминаясь, малый что-то буркнул на совершенно непонятном языке, быть может, даже и не немецком. Видя, что Бестужев его не понимает, он преспокойно швырнул сено наземь и, повторяя «Кольбах, Кольбах», показал рукой прямо и налево так многозначительно, что это слов уже и не требовало. Вежливо ему поклонившись, Бестужев двинулся в указанном направлении.
Заведение Кольбаха (или, точнее, «Неповторимый паноптикум Кольберга», как гласила кричащая оранжево-зеленая вывеска, чуть ли не в человеческий рост, укрепленная на вбитых в землю колышках) оказалось не брезентовым шапито, а кубическим балаганом, на скорую руку сколоченным из досок. Доски были потемневшие, старые, трухлявые, — а потому, должно быть, и обошлись дешево. Рядом стояло с полдюжины фургонов, выстроенных буквой «П». Львов и шпагоглотателей на афишах не имелось, зато там красовалась бородатая женщина (в платье с громадным вырезом, сразу дававшим понять, что господам зрителям предлагают именно женщину, а не жирного мужчину), клоун в трико из сине-желто-красных ромбов, а также усатый господин в расшитой золотыми бранденбурами зеленой венгерке и алых рейтузах, метавший сверкающие ножи в прикованную цепями к доске очаровательную блондинку (ее платью иная принцесса позавидовала бы). Сверху полукругом располагались громадные, пронзительно-красные буквы: «ГОСПОДИН ДЕ МОНБАЗОН, ЖИВАЯ МОЛНИЯ!!!». Вид у блондинки был перепуганный донельзя, у наряженного под гусара усача — самодовольный и гордый.
Бестужев остановился у крайнего фургона, прислушался. Было тихо, только долетал какой-то размеренный стук, словно в импровизированном дворике старательно и методично забивали гвозди — надо сказать, огромные, и молоток, судя по звукам, был приличных размеров.
Поскольку эти непонятные звуки явно свидетельствовали о присутствии там человека, Бестужев без церемоний обошел фургон. Посреди дворика, образованного тесно составленными фургонами, стоял наклонный деревянный щит на массивной подставке из крепких жердей. На нем мелом был вычерчен контур, — ага, женская фигура в платье с пышной юбкой — и человек, стоявший спиной к Бестужеву, размеренно метал длинные сверкающие ножи, с громким стуком втыкавшиеся практически вплотную к бледному меловому контуру. Ножи эти он брал с хлипкого столика, где лежала целая груда. Надо отдать должное, получалось это у него ловко и сноровисто, впечатление производило. Метатель щеголял не в пышной гусарской форме, а в прозаических полосатых брюках, давно мечтавших о встрече с утюгом, и столь же мятой рубашке-апаш, не способной похвастать особенной свежестью.
Бестужев присмотрелся к ножам, прикинул их количество — пожалуй, забава могла затянуться надолго… Тогда он кашлянул, громко и не особенно деликатно.
Человек обернулся как ужаленный, даже нож выронил на траву, рявкнул:
— Я тебе говорил, болван… Ох, простите, сударь…
Произнесено это было по-французски — а потому Бестужев непринужденно ответил на том же языке:
— Скорее уж мне следует просить прощенья, я прервал ваши занятия…
— Пустяки, сударь. Я думал, опять этот паяц…
Усы у него и впрямь оказались роскошными (пусть и не нафабренными сейчас, уныло повисшими), но усталое пожилое лицо мало напоминало бравую физиономию молодого красавца с афиши. И все равно, не могут же в столь убогом заведении служить одновременно два метателя ножей? Совершенно излишняя роскошь… И потому Бестужев уверенно спросил:
— Месье де Монбазон?
— Просто Жак, месье. Жак Руле. Будь я в родстве с Монбазонами, вряд ли потешал бы этих бошей… Месье француз?
— Англичанин, — сказал Бестужев.
Даже при его безукоризненном французском рискованно было выдавать себя за француза в разговоре с коренным уроженцем ля белль Франс — да и к чему?
В лице усача что-то изменилось. Он смотрел теперь не то чтобы неприязненно, но заметно насторожился. Возможно, он просто-напросто не любил англичан?
— Мне нужен господин Кольбах, — сказал Бестужев. — По срочному делу. Не подскажете, где я могу его найти?
Француз словно бы расслабился, услышав это. «Интересно, — подумал Бестужев, — полное впечатление, что у него совесть нечиста, не всякий визитер в радость…»
— О, пара пустяков, месье, — усмехнулся Жак.
Он ловко подхватил из кучи длинный нож с алой рукоятью и, усмехнувшись уголком рта, цепко сощурясь, что есть сил пустил его в стенку фургона — столь молниеносно, что Бестужев и осознать не успел.
Должно быть, доска была прибита плохо, только с одного конца, удар от глубоко вонзившегося ножа прозвучал чуть ли не гулким выстрелом. Приходилось признать, что месье Жак свое ремесло знает — клинок примерно на треть вошел прямехонько в красно-оранжевый выпученный глаз ярко-зеленого крокодила, разинувшего усеянную жутчайшими зубами пасть.